+7(351) 247-5074, 247-5077 info@missiya.info

…Вы ещё не участвовали в нашем спиритическом сеансе? Не гадали на кофейной гуще, не жгли свечку перед зеркалом, не вертели старинный круглый столик? Так присоединяйтесь!
Почему гостями «Миссии» всегда обязательно должны быть наши соратники и современники? Почему нельзя взять интервью у знаменитого героя или вымышленного персонажа из прошлого? Почему зазорно побеседовать с великой личностью былых времён о нынешних делах и проблемах?
Мир духов рядом, но мы никогда не знаем, кто захочет к нам явиться. Это как повезёт. Мы побеседуем с любой тенью, а проницательный читатель пусть снова додумает, чья персона из прошлого почтила нас своим присутствием.

— Здравствуйте.
— И вам здоровьичка, коли не шутите. Мне-то здравствовать уже бесполезно — почитай, пять веков уже тенью по тому свету пешим ходом брожу.

— Врагов-то своих не встречали?
— Ещё чего! У них, мил человек, тот свет свой, басурманский, у меня — свой. Ежели с ними встречусь — ох, не поздоровится им. Они ведь перед смертью мой крест-то нательный, деревянный на мелкие кусочки порубили. Остры поляцкие сабли.

— Про вас, Иван Осипович, такие легенды ходят… Никто не знает, вправду вы существовали, или просто героический, так сказать, образ, вроде Ильи Муромца…
— Эк ты велеречив-то, умно глаголишь. Ну, вот я, вот перед тобой — какой-такой образ? Обыкновенный мужичина, одёжа простая, снег вон на лаптях так с той ноченьки и не тает — навроде памяти, поди-ка.

— Но документов-то о вас не осталось!
— Э, нет, один остался. Да какой! Батюшка государь-то, Михаил Фёдорович, такую грамоту жаловал моим родичам, в ней всё обозначено: злокозненной смертию я помер во славу Отечества, пытаем немерными пытками. За то и половину деревни Михаил Фёдорович преподнёс зятю моему, Богдашке. Так до сих пор она за потомками моими и числится, я туда наведывался, проверял.

— Но, кроме этой грамоты — ничего!
— Неуж мало? Царёва грамота-то немалого стоит! Али у вас не так?

— У нас уже и царей нет, Иван Осипович…
— Царей нет, а грамоток, погляжу, полно! Одни указы издають, вторые — законы, третьи — выдвигають чего-то на рассмотрение, четвёртые это не принимають — ууууу! Столько бересты изводите на грамотки свои, что у народа аж голова кругом. Теперь народ в писаное слово не верит — больно много пишуть! Слыхано ли дело — многожёнство предлагают ввести в Рассее-матушке. Это кто ж после этого будет грамоты высокие почитать! Нет, в наши дни напрасных грамот не писали, потому перед «ими и говели».

— Ну, в вас-то простой народ верит.
— Вот и ладно. И не потому, что я какой кичливый да великовыйный, а потому, что поступок мой разумный в сердцах их откликается. Значит, и они такой могут сотворить, ежели на землю родную, не дай Господи, какая снова напасть приключится.

— Вы, правда, так думаете? Или это просто вера в лучшее?
— Ну, мил человек, это, смотря с какого бока зрети. Вот, скажем, те, которые больше всего на площадях да торжищах кричат, какая в Рассее власть плохая, да какая была раньше хорошая, да как теперь жизнь благолепнее сделать, — вот они-то самые слабые. Они-то только кричать и умеют, и всегда так было. У их, как говорится, вся свадьба одной песни не стоит. В  остромском-то нашем уезде, пока слухи о врагах ходили, тоже были мастера вопити: «Интервенты поганые, убирайтеся обратно!» А как эти интервенты у их под окнами встали, так они чегой-то языки заглотали.

Я сам-то, мил человек, мужичина не больно словоохотливый. Это вот за пять веков по людям соскучился, так не измолкаю тут с тобой. А крикунам разным не доверяю. У их, как до дела дойдёт, так дым в трубу и улетит, а огня не видать. А вот человек работящий, да молчаливый, да с душой прямой, он-то первый, ежели беда, за родную землю и подымется. Бог-то не в силе, а правде, а правда-то не на языке, а на деле.

— Ну, расскажите о деле.
— А дело-то какое? Дело извечное. Много врагов на Рассею облизывалось, да и до сей поры облизываются. Только сейчас они облизываются… как это… словцо у вас есть такое затейливое…

— Цивилизованно, да?
— Ага, так и облизываются. А раньше ведь всё проще бывало. Избрали на престол батюшку нашего, Михаила Фёдоровича Романова, и живёт он в своей вотчине, в  остромском уезде, с маменькой. А басурманский королевич Владислав ерепенится: сам хочет властителем русским быть, на престоле сидеть. Вот и посылает людей своих, чтобы Михаила Фёдоровича они извели.

— Вот так просто — найди и изведи, и никакой дипломатии.
— Да уж по мне, слышь-ка, лучше без дипломатии сокрушить, чем с оною. Это у вас нонеча Америка так: с дипломатией, но крушит. А те безгласно да напролом шли, лиходеи. Батюшка-царь от них в Ипатьевском монастыре схоронился, а проку-то что!

Я-то в селе нашем был навроде старосты поставлен. Приехал в монастырь, перерядил Михаила Фёдоровича в мужицкую одёжу, одни сапоги оставил боярские, да завил его в воз сена. Поехал, не торопясь, будто так себе. Только выехал на лёд, на реку  острому, а два басурманца-поляка уж дожидаются: «Чего, старичок, везёшь, нет ли лишней поклажицы?» А я им: «Сенца в монастыре купил; а поклажицу лишнюю ищите, коли желаете!» Они меня и пропустили по простоте.
Потом на постоялый дворик заехали. Хозяин смотрит — у попутчика-то моего одёжа крестьянская, а манеры боярские. А я говорю: «Брат это мой, он по господам в услуженье жил, так там всякому благородию и навадился, а бояре ему за хорошую службу сапожки подарили».

— Что же, не мог царь-батюшка манеры-то свои попридержать?
— Манеры, мил человек, не золотник, их за подкладку не схоронишь. У него и взгляд, и осанка были венценосные.
Привёз я Михаила Фёдоровича домой к себе, мы его с дочкою и зятем в тайник спрятали, у нас в сарае скотном подлаз был. Соломой присыпали, тёлушку припустили, будто ничего и нет. А потом я взял ружьё, гончих собак, да на охоту пошёл.

— А время ли было для охоты, Иван Осипович?
— Ты, мил человек, не перебивай, а слушай. Сапожки-то я царские надел, они, конечно, узки были, так я голенища распорол да подвязал. Много бродил по лесам да болотам, потом сапожки снял, забросил их в топь и домой вернулся. А дома меня уже ждут…

— Басурманы?
— Они, родимые. «Отведёшь нас, собака, к Романову?» « уды деваться, — отвечаю, — отведу. Только сначала, по русскому обыкновению, угоститеся, чем Бог послал». Они сперва косились хмуро — думали, я им чего подсыплю. А потом навалились — щи наваристые, каша томлёная, говядинка, пиво да вино. «Дайте, — говорю, — к дочери сходить, проститься». «Ну, иди, да задержишься — всю деревню сожжём».

Пошёл я, с дочерью слёзно распрощался, а зятя отправил за солдатами — где ни на есть, мол, возьми и приводи спасать Михаила Фёдоровича, а не то всему царству русскому дурное решенье будет. Они ведь, гадюки, верно мыслили: коли корень царский изничтожить, после того и России не устоять.

— Откуда им было знать, что четыре века спустя Россия сама свой царский корень уничтожить захочет…
— Вот и искупайте теперь грехи свои, чтобы не получилось, что мы зазря погибали…

— Что же вы сказали басурманам, когда вернулись?
— Сказал, что знаю, куда царь-батюшка девался. На охоту в болото ушёл. Они говорят: врёшь. А я в ответ: пойдёмте, следы покажу. Пошли они и увидели, где я-то наследил. И говорят мне: ну, веди по следам!

Я и повёл.  ругами, кругами по болоту. Ночь давно. Им снег глаза застит, они в сугробах тонут, от холода зубами стучат. Начали шашками грозить, а я им: «Погодите, вот следы прямо пошли!» И в самую середину болота иду. Веришь, мил человек, в такую глушь забрели, в какой я и сам отродясь не бывал.  ругом провалища, темнота, деваться некуда. Эх, широки рассейские леса, есть где душу загубить!

— Басурманы-то о чём-нибудь догадывались?
— Начали ближе к рассвету. Час есть такой предутренний — совсем темно ещё, но уже чернота расступаться начинает… Эх, думаю, Иван, Иван, солнышка ты уже не застанешь…
Остановился и говорю им: по колено ноги оттоптал, дайте передышку. А у них в глазах уже огни волчьи блестят. Понял я, что терпения у вражьей стаи больше нет, и решил открыться. Вы, говорю, человеки лютые, вам от лютой метели и погибнуть, а мне за Русь умереть радостно!
Начали они мне сначала деньги предлагать. Я в ответ молчал. Ну, кто-то первый из них не выдержал да шашкой взмахнул…

— Вы помните… о чём вы в тот момент подумали?
— Смеяться будешь, мил человек. Много поэтов да композиторов обо мне потом понаписали, и мысли мои предсмертные так красиво изобразили: мол, тоска закралась в грудь, скорбь заела сердце, пейзажи жизненны прошли перед глазами… А я вот только вспомнил вдруг, как лепо моя доченька по весне веночки вьёт; они у неё так ладно выходят, будто сами собой, из синеньких цветков да из жёлтых. Подбежит, мне на голову нацепит, скажет: ты, папенька, на святого в нимбе похож. И засмеётся так звонко-звонко…

— Иван Осипович… а вас ведь хотели к святым мученикам-то причислить.
— А я разве мучался? Вправду сказать, мучался-то я и немного. Порешили меня дружно и весело, а вот сами терзалися потом, небось, долго. Замерзать в нашей метели — дело тяжкое.

— Вы спасли царя… спасли Отчизну.
— Иные так же поступили бы. На меня указал Божий перст — я и постарался.

— Действительно, хотелось бы, чтобы в смутный час мы смогли походить на вас.
— Верно. Не забудь только, мил человек, что ваш трудный час сегодня уже идёт. Басурман нынче — как там? — ци-фи-ли-зованный, но… басурман есть басурман. Не проспите Отчизнушку.

shares